Неточные совпадения
Коли вы больше
спросите,
И раз и два — исполнится
По вашему желанию,
А в третий быть беде!»
И улетела пеночка
С своим родимым птенчиком,
А мужики гуськом
К
дороге потянулися
Искать столба тридцатого.
Долго шли и
дорогой беспрестанно
спрашивали у заложников: скоро ли?
На другой день поехали наперерез и, по счастью, встретили по
дороге пастуха. Стали его
спрашивать, кто он таков и зачем по пустым местам шатается, и нет ли в том шатании умысла. Пастух сначала оробел, но потом во всем повинился. Тогда его обыскали и нашли хлеба ломоть небольшой да лоскуток от онуч.
— Нет, у кого хочешь
спроси, — решительно отвечал Константин Левин, — грамотный, как работник, гораздо хуже. И
дорог починить нельзя; а мосты как поставят, так и украдут.
Только первое время, пока карета выезжала из ворот клуба, Левин продолжал испытывать впечатление клубного покоя, удовольствия и несомненной приличности окружающего; но как только карета выехала на улицу и он почувствовал качку экипажа по неровной
дороге, услыхал сердитый крик встречного извозчика, увидел при неярком освещении красную вывеску кабака и лавочки, впечатление это разрушилось, и он начал обдумывать свои поступки и
спросил себя, хорошо ли он делает, что едет к Анне.
Левин не замечал, как проходило время. Если бы
спросили его, сколько времени он косил, он сказал бы, что полчаса, — а уж время подошло к обеду. Заходя ряд, старик обратил внимание Левина на девочек и мальчиков, которые с разных сторон, чуть видные, по высокой траве и по
дороге шли к косцам, неся оттягивавшие им ручонки узелки с хлебом и заткнутые тряпками кувшинчики с квасом.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом
спросить друг друга: где выход, где
дорога?
— Как, он у вас был и ночью? —
спросил Раскольников, как будто встревожившись. — Стало быть, и вы тоже не спали после
дороги?
Вожеватов. Выдать-то выдала, да надо их
спросить, сладко ли им жить-то. Старшую увез какой-то горец, кавказский князек. Вот потеха-то была… Как увидал, затрясся, заплакал даже — так две недели и стоял подле нее, за кинжал держался да глазами сверкал, чтоб не подходил никто. Женился и уехал, да, говорят, не довез до Кавказа-то, зарезал на
дороге от ревности. Другая тоже за какого-то иностранца вышла, а он после оказался совсем не иностранец, а шулер.
Уж рассветало. Я летел по улице, как услышал, что зовут меня. Я остановился. «Куда вы? — сказал Иван Игнатьич, догоняя меня. — Иван Кузмич на валу и послал меня за вами. Пугач пришел». — «Уехала ли Марья Ивановна?» —
спросил я с сердечным трепетом. «Не успела, — отвечал Иван Игнатьич, —
дорога в Оренбург отрезана; крепость окружена. Плохо, Петр Андреич!»
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая
дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной;
спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала...
— В своей ли ты реке плаваешь? — задумчиво
спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: — Так — осталась от него кучка тряпок? А был большой… пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами — девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал на них в Петербург, — у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она — самая
дорогая распутница здесь. Вот, пришел, негодяй!
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух
дорог, горько плакал, а когда прохожий
спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
Клим почувствовал желание нравиться ей и даже
спросил ее по
дороге к дому: где же дети?
Это было очень оглушительно, а когда мальчики кончили петь, стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам деда текут и слезы. Раздачи подарков не стали дожидаться — у Клима разболелась голова.
Дорогой он
спросил дедушку...
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них на улице никого не было. Радость Макарова казалась подозрительной; он был трезв, но говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая
дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая на быстрые вопросы Макарова, Клим
спросил о Лидии.
— Вам денег не надо ли на
дорогу? —
спросила Варвара, вставая.
— Вы, барин, идите-ка своей
дорогой, вам тут делать нечего. А вы — что? —
спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. — Магазин не торгует, уходите.
— Да, как будто нахальнее стал, — согласилась она, разглаживая на столе документы, вынутые из пакета. Помолчав, она сказала: — Жалуется, что никто у нас ничего не знает и хороших «Путеводителей» нет. Вот что, Клим Иванович, он все-таки едет на Урал, и ему нужен русский компаньон, — я, конечно, указала на тебя. Почему? —
спросишь ты. А — мне очень хочется знать, что он будет делать там. Говорит, что поездка займет недели три, оплачивает
дорогу, содержание и — сто рублей в неделю. Что ты скажешь?
— Понимаете? —
спрашивала она, сопровождая каждое слово шлепающим ударом кулака по мягкой ладони. — У него — своя
дорога. Он будет ученым, да! Профессором.
— Был я там, — сказал Христос печально,
А Фома-апостол усмехнулся
И напомнил: — Чай, мы все оттуда. —
Поглядел Христос во тьму земную
И
спросил Угодника Николу:
— Кто это лежит там, у
дороги,
Пьяный, что ли, сонный аль убитый?
— Нет, — ответил Николай Угодник. —
Это просто Васька Калужанин
О хорошей жизни замечтался.
— Ничего. Вышла
дорога, потом какая-то толпа, и везде блондин, везде… Я вся покраснела, когда она при Кате вдруг сказала, что обо мне думает бубновый король. Когда она хотела говорить, о ком я думаю, я смешала карты и убежала. Ты думаешь обо мне? — вдруг
спросила она.
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет
дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души…
Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
— Ты знаешь, сколько дохода с Обломовки получаем? —
спрашивал Обломов. — Слышишь, что староста пишет? доходу «тысящи яко две помене»! А тут
дорогу надо строить, школы заводить, в Обломовку ехать; там негде жить, дома еще нет… Какая же свадьба? Что ты выдумал?
— Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою
дорогу, понадобится посоветоваться,
спросить — зайди к Рейнгольду: он научит. О! — прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. — Это… это (он хотел похвалить и не нашел слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу…
— Не устал ли ты с
дороги? Может быть, уснуть хочешь: вон ты зеваешь? —
спросила она, — тогда оставим до утра.
В моменты мук, напротив, он был худ, бледен, болен, не ел и ходил по полям, ничего не видя, забывая
дорогу,
спрашивая у встречных мужиков, где Малиновка, направо или налево?
Следя за ходом своей собственной страсти, как медик за болезнью, и как будто снимая фотографию с нее, потому что искренно переживал ее, он здраво заключал, что эта страсть — ложь, мираж, что надо прогнать, рассеять ee! «Но как? что надо теперь делать? —
спрашивал он, глядя на небо с облаками, углубляя взгляд в землю, — что велит долг? — отвечай же, уснувший разум, освети мне
дорогу, дай перепрыгнуть через этот пылающий костер!»
— Вам очень
дорог этот человек? —
спросил Крафт с видимым и большим участием, которое я прочел на его лице в ту минуту.
Особенно я люблю
дорогой, спеша, или сам что-нибудь у кого
спросить по делу, или если меня кто об чем-нибудь
спросит: и вопрос и ответ всегда кратки, ясны, толковы, задаются не останавливаясь и всегда почти дружелюбны, а готовность ответить наибольшая во дню.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже было в двух шагах.
Дорогой я
спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
— А что же вы, мама, мне про нашего
дорогого гостя ничего не сказали? —
спросил я вдруг, сам почти не ожидая, что так скажу. Все беспокойство разом исчезло с лица ее, и на нем вспыхнула как бы радость, но она мне ничего не ответила, кроме одного только слова...
Ну, так вот я в
дороге. Как же,
спросите вы, после тропиков показались мне морозы? А ничего. Сижу в своей открытой повозке, как в комнате; а прежде боялся, думал, что в 30˚ не проедешь тридцати верст; теперь узнал, что проедешь лучше при 30˚ и скорее, потому что ямщики мчат что есть мочи; у них зябнут руки и ноги, зяб бы и нос, но они надевают на шею боа.
Потом смотритель рассказывал, что по
дороге нигде нет ни волков, ни медведей, а есть только якуты; «еще ушканов (зайцев) дивно», да по Охотскому тракту у него живут, в своей собственной юрте, две больные, пожилые дочери, обе девушки, что, «однако, — прибавил он, — на Крестовскую станцию заходят и медведи — и такое чудо, — говорил смотритель, — ходят вместе со скотом и не давят его, а едят рыбу, которую достают из морды…» — «Из морды?» —
спросил я. «Да, что ставят на рыбу, по-вашему мережи».
«Где же вы бывали?» —
спрашивал я одного из них. «В разных местах, — сказал он, — и к северу, и к югу, за тысячу верст, за полторы, за три». — «Кто ж живет в тех местах, например к северу?» — «Не живет никто, а кочуют якуты, тунгусы, чукчи. Ездят по этим
дорогам верхом, большею частью на одних и тех же лошадях или на оленях. По колымскому и другим пустынным трактам есть, пожалуй, и станции, но какие расстояния между ними: верст по четыреста, небольшие — всего по двести верст!»
«Как же вы в новое место поедете? —
спросил я, — на чем? чем будете питаться? где останавливаться? По этой
дороге, вероятно, поварен нет…» — «Да, трудно; но ведь это только в первый раз, — возразил он, — а во второй уж легче».
Мы переговаривались с ученой партией, указывая друг другу то на красивый пейзаж фермы, то на гору или на выползшую на
дорогу ящерицу;
спрашивали название трав, деревьев и в свою очередь рассказывали про птиц, которых видели по
дороге, восхищались их разнообразием и красотой.
Кажется, я миновал дурную
дорогу и не «хлебных» лошадей. «Тут уж пойдут натуральные кони и
дорога торная, особенно от Киренска к Иркутску», — говорят мне. Натуральные — значит привыкшие, приученные, а не сборные. «Где староста?» —
спросишь, приехав на станцию… «Коней ладит, барин. Эй, ребята! заревите или гаркните (то есть позовите) старосту», — говорят потом.
«Какова
дорога впереди?» —
спрашиваю.
«Какова
дорога от Саймонстоуна сюда?» —
спросил он наконец.
Если пройдете мимо — ничего; но
спросите черную красавицу о чем-нибудь, например о ее имени или о
дороге, она соврет, и вслед за ответом раздастся хохот ее и подруг, если они тут есть.
Спросили, когда будут полномочные. «Из Едо… не получено… об этом». Ну пошел свое! Хагивари и Саброски начали делать нам знаки, показывая на бумагу, что вот какое чудо случилось: только заговорили о ней, и она и пришла! Тут уже никто не выдержал, и они сами, и все мы стали смеяться. Бумага писана была от президента горочью Абе-Исен-о-ками-сама к обоим губернаторам о том, что едут полномочные, но кто именно, когда они едут, выехали ли, в
дороге ли — об этом ни слова.
«Где
дорога?» —
спросил я Вандика.
Киренск город небольшой. «Где остановиться? —
спросил меня ямщик, — есть у вас знакомые?» — «Нет». — «Так управа отведет». — «А кто живет по
дороге?» — «Живет Синицын, Марков, Лаврушин». — «Поезжай к Синицыну».
Стали встречаться села с большими запасами хлеба, сена, лошади, рогатый скот, домашняя птица.
Дорога все — Лена, чудесная, проторенная частой ездой между Иркутском, селами и приисками. «А что, смирны ли у вас лошади?» —
спросишь на станции. «Чего не смирны? словно овцы: видите, запряжены, никто их не держит, а стоят». — «Как же так? а мне надо бы лошадей побойчее», — говорил я, сбивая их. «Лошадей тебе побойчее?» — «Ну да». — «Да эти-то ведь настоящие черти: их и не удержишь ничем». И оно действительно так.
«Куда же мы идем?» — вдруг
спросил кто-то из нас, и все мы остановились. «Куда эта
дорога?» —
спросил я одного жителя по-английски. Он показал на ухо, помотал головой и сделал отрицательный знак. «Пойдемте в столицу, — сказал И. В. Фуругельм, — в Чую, или Чуди (Tshudi, Tshue — по-китайски Шоу-ли, главное место, но жители произносят Шули); до нее час ходьбы по прекрасной
дороге, среди живописных пейзажей». — «Пойдемте».
Веревкин по тону голоса слышал, что не нужно
спрашивать старика, куда и зачем он едет. У Василия Назарыча было что-то на уме, ну, пусть его: ехать так ехать. Отчего не проехаться:
дорога как карта, экипаж у Василия Назарыча отличный, можно всю
дорогу спать.
— Кто у барышни? —
спросил Половодов, загораживая
дорогу и стараясь ухватить двумя пальцами горничную за подбородок с ямочкой посредине.
«Милый и
дорогой доктор! Когда вы получите это письмо, я буду уже далеко… Вы — единственный человек, которого я когда-нибудь любила, поэтому и пишу вам. Мне больше не о ком жалеть в Узле, как, вероятно, и обо мне не особенно будут плакать. Вы
спросите, что меня гонит отсюда: тоска, тоска и тоска… Письма мне адресуйте poste restante [до востребования (фр.).] до рождества на Вену, а после — в Париж. Жму в последний раз вашу честную руку.
«Вы
спрашиваете, что я именно ощущал в ту минуту, когда у противника прощения просил, — отвечаю я ему, — но я вам лучше с самого начала расскажу, чего другим еще не рассказывал», — и рассказал ему все, что произошло у меня с Афанасием и как поклонился ему до земли. «Из сего сами можете видеть, — заключил я ему, — что уже во время поединка мне легче было, ибо начал я еще дома, и раз только на эту
дорогу вступил, то все дальнейшее пошло не только не трудно, а даже радостно и весело».